Шрифт:
Конечно, Татьяна не Горгона, но, став женой, супругой товарища Онегина, она совершила обряд перехода, кульминационным моментом которого мыслится смерть, и ее отказ Онегину с определенной долей вероятности можно толковать в духе орфического мифа, тем более что в романе Пушкина, на что, кажется первым обратил внимание С. Бочаров, сущее и возможное словно отражаются друг в друге [42] . Важен и тот факт, что контрарные соответствия между мифом и пушкинским романом предполагают всякого рода инверсии. Одна из них заключается в том, что в какой-то момент пленником Аида представляется Онегин: «Идет, на мертвеца похожий…» (VIII, XL). В результате функция вожатого воображается за Татьяной. Такой исход предваряет сюжетные коллизии некоторых тургеневских романов, где герой на первых порах является своего рода Орфеем, но затем, подобно мифическому персонажу, «не может сделать, – как писал Н. Михайловский, – ни одного шага без оглядки внутрь себя» [43] и терпит горестное поражение.
42
Бочаров С. Г. О реальном и возможном в сюжете «Евгения Онегина» // Бочаров С. Г. Динамическая поэтика. От замысла к воплощению. М., 1990. С. 18.
43
Михайловский Н. К. «Новь» // Михайловский Н. К. Литературная критика и воспоминания. М., 1995. С. 158.
Но метаморфозы с Онегиным на этом не заканчиваются, поскольку внутри треугольника Пушкин-Татьяна-Онегин семантика отношений подвижна. Об этом свидетельствуют и мнения читателей, которые иронически преподносятся в VIII главе:
Предметом став суждений шумных,Несносно (согласитесь в том)Между людей благоразумныхПрослыть притворным чудаком,Или печальным сумасбродом,Иль сатаническим уродом,Иль даже демоном моим (VI, XII).В «Словаре языка Пушкина» демон в этой строфе комментируется как «искуситель, обольститель», и такая трактовка, вероятно, вполне соответствует читательскому мнению, но не пушкинскому, ибо ирония как раз и указывает на неадекватность высказывания самому себе, однако по отношению к Татьяне Онегин действительно во времена ее первой влюбленности выступает искусителем. В письме Татьяны читаем:
Кто ты, мой ангел ли хранитель,Или коварный искуситель:Мои сомнения разреши (III, XXXI).Другое подтверждение такого предварительного образа героя – «чудный» сон Татьяны, который, по замечанию В. Марковича, ассоциируется с откровением [44] . При этом, пишет исследователь, в «причудливой фантасмагории сна вырисовываются аналогии, сближающие Онегина со святым Антонием, искушаемым (а здесь уже искушенным) бесами, с Фаустом, участвующим в бесовском шабаше, наконец, с Ванькой Каином, легендарным разбойником» [45] . Более того, в звере, преследующем Татьяну, – продолжает тему Чумаков, – подозревали будущего мужа Татьяны и многих других, вплоть до автора. Тем не менее «большой взъерошенный медведь», напрямую выступающий как сказочно-волшебный пособник героя, «скрыто мог быть самим Онегиным, обернувшимся медведем, чтобы, преследуя Татьяну, догнать ее, схватить и примчать в свое обиталище» [46] .
44
Маркович В. М. Сон Татьяны в поэтической структуре «Евгения Онегина» / Маркович В. М. Пушкин и Лермонтов в истории русской литературы. СПб., 1997. С. 9.
45
Там же. С. 11.
46
Чумаков Ю. Н. Поэтика «Евгения Онегина» // Указ. соч. С. 34.
Это замечание чрезвычайно значимо для орфического метасюжета пушкинского романа, потому что подсказывает параллель между Онегиным и Аристеем, стремящимся настичь Эвридику. Спасаясь от сексуального преследования, нимфа наступает на змею и погибает от ее укуса. Змея, подобно Аристею, который воспринимался как олицетворение «подземного Пра-Диониса» [47] , принадлежит нижнему миру. Они оба символизируют силы, направленные на хтонизацию Эвридики. В мифе, поэтика которого осуществляет себя по принципу аналогий, змея и Аристей тождественны друг другу и взаимообращаемы, как медведь и Онегин [48] . Таким образом, Орфей-Эвридика-Аристей оказываются еще одним метакодом пушкинской триады: Автор, как персонаж романа, Татьяна и Онегин.
47
См.: Иванов Вяч. Дионис и прадионисийство. СПб., 1994. С. 81.
48
Об изоморфности сна и мифа писал М. Волошин: «Сказки и мифы были в точном смысле сновидением пробуждающегося человечества» (Театр и сновидение // Лики творчества. М., 1988. С. 351).
С. Фомичев в своей книге «Поэзия Пушкина» высказал предположение, что в ходе работы над третьей главой «Евгения Онегина» Пушкин не исключал гибели своей героини. «Предвестие этой трагедии, – пишет Фомичев, – ощущается и в самом письме Татьяны, и в авторских рассуждениях по поводу его» [49] . Между тем, как мы уже говорили, ритуальная смерть Татьяны связана с обрядом перехода, ее замужеством. Знаки, предваряющие, приуготовляющие это инициационное событие, мелькают в стихах VII главы:
49
Фомичев С. А. Поэзия Пушкина. Творческая эволюция. Л., 1986. С. 165.
Симптоматично, что, вернувшись из странствий, Онегин не узнаёт в героине прежней Тани (XIX). Ее отношение к мужу не прописано, но обозначено многозначительным росчерком:
Потом к супругу обратилаУсталый взгляд, скользнула вон…И недвижим остался он (XIX).С этими стихами соотносится замечание автора, следующее несколькими строфами ниже: «Печален страсти мертвый след» (XXIX). И далее:
У! как теперь окруженаКрещенским холодом она (XXXIII).В свете этих наблюдений брак героини предстает инверсией похорон, где князь N, «важный генерал», выступает с мифологической точки зрения олицетворением Гадеса и глагол, который мы слышим из уст Татьяны, – «Но я другому отдана», – приобретает роковой, мортальный смысл. Тут кстати упомянуть, что смерть воспринималась мифологическим сознанием как похищение невесты Аидом, чьим самым популярным эпитетом было определение «безвидный». С этим мифологическим признаком, персонифицирующим смерть, соотносится в романе отсутствие у «важного генерала» имени. Кроме того, в силу обстоятельств князь оказывается соперником Онегина, и если учесть, что одна из ипостасей Евгения – подобие Орфея: «Он чуть с ума не своротил Или не сделался поэтом» (VIII, XXXVIII), то контроверсия между претендентами на сердце Татьяны также корреспондирует с ситуацией в греческом мифе.