Шрифт:
Ну ничего, свое он Этнеру отработает, никуда не денется. Подняв трубку телефона, группенфюрер приказал секретарю:
– Разыщите оберфюрера Отто Бергера и соедините его со мной в любое время. Это срочно!
«Послушаем, что нам скажет старый лис, давно окопавшийся в далеком Немеже». Этнер выдвинул ящик стола и не глядя нашарил в нем пачку американских сигарет. Вытянув одну, он взял ее в рот, но не прикурил, а с наслаждением вдыхал запах ароматного табака. Может он иногда позволить себе хоть какие-то маленькие радости и несколько минут отдыха, столь редкого за последнее время?
Обстановка на фронтах продолжает осложняться, несмотря на постоянные бодряческие заверения рейхсминистра пропаганды Иозефа Геббельса. После жуткой трагедии Сталинграда фюрер отдал приказ незамедлительно призывать в вермахт эльзасцев и лотарингцев, от чего ранее власти неизменно воздерживались, не считая их полноценными немцами, а так, странной и противоестественной помесью с французами. Но теперь об этом напрочь забыто – в воинские части направляют даже заключенных уголовников из тюрем, поскольку Германии стало не до хорошего.
Нет, немецкая армия, конечно, еще весьма боеспособна и довольно долго провоюет, если ей будет чем воевать. Зато промышленность страны уже серьезно напрягается, пусть незаметно для постороннего глаза, но тянет, как полудохлая кобылка, из последних сил. А русские выпускают на Урале все больше и больше танков, самолетов, орудий. Когда-нибудь они достигнут полного перевеса, и уже немецкие пехотинцы побегут от их неуязвимых бронированных машин, спасая свои жизни. Не дай Бог увидеть и пережить такое! Это же крах и начало страшного конца…
Удар по выступу на центральной линии Восточного фронта по войскам Советов между Курском и Орлом – уже решенное дело. Если и там постигнет неудача, то русские неудержимой стальной лавиной покатятся к Днепру, вырвавшись на оперативный простор: их генералы набрались опыта ведения современной войны, армия отмобилизована, хорошо оснащена, и сдержать напор русских вермахту будет крайне трудно. Лучше вообще не думать об этом.
Прикурив, группенфюрер с удовольствием затянулся ароматным табачным дымом, достал из кошелька пфенниг и ловко подбросил ero. Прихлопнув монетку ладонью на крышке стола, загадал: если орел, то все будет нормально, а если…
Подняв ладонь, с раздражением увидел длинную и тощую единицу – пфенниг лежал орлом вниз.
Да ну его к черту, гадать! Он сердитым щелчком скинул монетку на пол и снял трубку зазуммерившего телефона – пора работать, хватит, отдохнул…
Ромин сильно нервничал. Время неумолимо шло, а совершить задуманное ему никак не удавалось – постоянно что-то мешало, напрочь ломало давно выношенные планы, заставляло опять пережидать, таиться, как мышь. Иногда его охватывал суеверный, мистический ужас: неужели эта усатая скотина Скопин заговоренный, и провидение постоянно отводит от него все напасти? Ну, если рассудить здраво, при болезни, от которой другие люди в условиях войны и нехватки лекарств прямым ходом отправляются на кладбище, этот усатый идиот поправился как ни в чем ни бывало; на фронте он чудом уцелел, с немцами быстро нашел общий язык, что далеко не каждому удавалось, не попал в руки вездесущих чекистов, оказавшись снова по другую сторону. И сейчас живет, хотя ему уже отмерено и взвешено по всем грехам. Поневоле задумаешься.
И еще долго не отпускал мерзкий страх – каково там, на Урале? Вдруг чего не доглядел или плохо сделал и потянется к нему нитка? Но, видно, спас Господь, не потянулась, иначе давно бы уже контрразведчики добрались. Когда поезд пришел на конечную станцию, Ромин жутко боялся выходить из вагона и только усилием воли заставил себя вроде бы как всегда отправиться на встречу со связником.
Проболтавшись по городу некоторое время – не дурак же он, на самом деле, появляться на рынке или в других местах, где раньше встречался с человеком в валенках с самодельными галошами, склеенными из старых автомобильных покрышек, – Ромин забрался в привокзальный туалет. Накинул ржавый крючок на дверь кабинки и нацарапал огрызком карандаша какую-то абракадабру на клочке бумаги, решив выдать ее за очередное послание немецкого агента, переданное связным.
Скопин и так уже проявлял беспокойство, а растягивать прежнее, последнее послание связника на несколько сеансов связи не было возможности. Удалось, правда, передать его в два приема – и то хлеб! Но теперь все, хватит, он отстучит эту ересь, а потом без всякой жалости прикончит напарника, окончательно развязав себе руки.
Пока немцы прочухаются, пока расшифруют радиограмму и поймут, какую глупость он им загнал по волнам эфира, пока станут с нетерпением ждать следующего сеанса связи, чтобы потребовать объяснений, Ромин уже навсегда забудет про этот тягучий кошмар. По крайней мере, постарается забыть.
Пусть самодовольные пруссаки ломают головы и гадают, вертят перед собой так и сяк его туалетное произведение, пытаясь понять, что к чему, и еще совсем не догадываясь, что он им показывает кукиш из-за угла. Проверить-то, господа хорошие, у вас все одно нет никакой возможности! А Скопин наушнички уже не возьмет, ключом не постучит…
В таком радужном настроении Ромин и выдал в эфир свою галиматью, не забыв тут же сжечь листок и выбросить ломкий пепел за окно служебного купе, навстречу порывистому ветру – пусть развеет по необозримым просторам последнее напоминание о шифрованной радиограмме. Больше он этим заниматься не намерен – хватит, побаловались, господа тевтоны, считающие себя расой господ…