Шрифт:
Кроме того, сколько раз случалось ему во время этого "отдыха" исполнять срочную работу. В комнате танцевали, шумели, играли на рояле, а Маяковский тут же, положив листок бумаги на крышку этого самого рояля, записывал только что родившиеся строфы стихотворения. Он сперва глухо гудел их себе под нос, потом начиналось энергичное наборматывание, нечто сходное с наматыванием каната или веревки на руку, иногда продолжительное, если строфа шла трудно, и, наконец, карандаш его касался бумаги.
Большинство его произведений первоначальную апробацию находило у Л. Ю. и О. М. Брик, со вкусом которых он считался. В частности, к Лиле Юрьевне он относился замечательно, и забота о том, чтоб ей было хорошо, была одной из основных и постоянных его житейских забот.
Иногда Маяковский предлагал тут же прослушать собравшимся новорожденное стихотворение, и тогда гиперболы в косую сажень в плечах и образы, один другого удачнее, полные свежести и злобы дня, шли завоевывать слушателя. И все мы аплодировали автору, написавшему свою вещь в столь некабинетной обстановке.
Наконец все его бутады, шутливые зарифмовывания, игра словом, как мячиком, перестановка слогов были не чем иным, как ежедневной поэтической деятельностью. Его слово было его дело. Поэзия была делом его жизни, и он, в сущности, всегда пребывал в состоянии рабочей готовности и внутренней мобилизации.
Когда он слышал слово "боржом", он начинал его спрягать:
– Мы боржом, вы боржете, они оборжут.
Или вдруг начинал "стукать лбами" стоящие по своей звуковой основе рядом прилагательные:
– Восточный – водосточный – водочный.
Он брал слово в раскаленном докрасна состоянии и, не дав ему застыть, тут же делал из него поэтическую заготовку. Он всегда в этой области что-нибудь планировал, накапливал, распределял. Для постороннего все это казалось, может быть, и ненужным, но человек, понимающий что к чему, сближал эту его работу с ежедневными упражнениями пианиста в своем ремесле.
Ведь в том-то и дело, что это был круглосуточный писатель, который даже в полудремотном состоянии, уже засыпая, мог... писать. Это невероятно, но факт. Во всяком случае, это его устраивало. Однажды, играя в городки в Пушкино, он успел сделать запись даже между двумя ударами палкой. Пиджак его остался в комнате, блокнота с ним не было, и он нацарапал эту заготовку углем на папиросной коробке.
В дебрях слова он распоряжался так же, как мы на своих подоконниках, он всегда был в собранном состоянии, когда дело касалось литературы, и потому работа у него спорилась и "розой цвела по ладони" 6.
Вся жизнь его проходила в стихе. "И любишь стихом, а в прозе немею" 7,– как это его здорово определяло!
3. ЛЕФ
В октябре – декабре 1922 года я работал в издательстве "Круг", меня привлек туда Асеев, и я помогал ему и Казину при приеме стихов.
Асеев издал там "Избрань", а Маяковский "Лирику", "Солнце" и "Маяковский издевается" – последняя книжка была значительно дополнена, расширено было и заглавие, а ее предисловие "Схема смеха" вызвало настоящую сенсацию. Обложку к ней делал Родченко, обложка была остроумная и яркая, простотой конструкции побившая всю тогдашнюю юриеанненковскую практику в этой области 8.
Люди в "Круг" ходили самые разные. Подражатель Клюева А. Ширяевец принес книгу стихов: "Мужикослов", которую тотчас же стали называть "Мужик ослов".
Из Петрограда наезжали "Серапионовы братья", заходил даровитый Лев Лунц, Н. Тихонов явился со своей "Брагой". Приходили какие-то волжане с вещевыми мешками за спиной. Маяковский называл их "пайконосы".
Когда приходил Маяковский, в комнате сразу становилось тесно от него самого, от громады его голоса, от безапелляционности его принципиальных заявлений. Он с Асеевым отстаивал "непривычные" обложки Родченко, негодовал по поводу дурных красок, испортивших одну из обложек, резко высказывался о части продукции "Круга", смотрел – беру выражение Хлебникова – "Как Енисей зимой" – и вдруг ясенел взглядом и начинал шутить. Он подходил к Казину и с полным добродушием и доброжелательностью, непередаваемым тоном говорил:
– Какой вы, Казин, стали гордый, недоступный для широких масс!
Маленький общительный Казин улыбался. Но было немало мелких самолюбий, которых одно–два слова Маяковского надолго выбивало из седла. Иные из них делались врагами на всю жизнь. Это они, превратно перетолковывая его бравады, шипели вслед ему: рекламист; это они гнусно клеветали (когда вышли в свет два тома "13 лет работ"), что на полученные (небольшие) Маяковским деньги можно прожить тринадцать лет тринадцати семьям.
Он противостоял им всей своей практикой, всей цельностью своей натуры, всей твердостью своих революционных взглядов, не был похож на них, не пил с ними водки, не ходил по пивным, не вел специфических разговоров о женщинах. Как же им было не говорить ему: "Ну, скажите, Маяковский, кто превзойдет вас в аппетитах?"
А он в это время заботился не об аппетитах, а об интересах своей страны, которую любил больше всего на свете, и притом любил каждой строчкой своего стиха, следовательно, самым существом своим.
Ни в каких заграницах он не забывал о престиже своей родины. В ноябре 1922 года он побывал в Берлине и Париже – и Вл. Лидин, видевший его там, с удовлетворением рассказывал в "Круге", с каким достоинством Маяковский держал себя на чужбине.
По приезде оттуда он прочел доклады: "Что Берлин" и "Что Париж" 9. Я помню, как он в этих докладах крыл эмигрантов, а о Саше Черном выразился: "Когда-то злободневный, а теперь озлобленный". Фридрихштрассе из–за обилия на этой улице съехавшихся нэпманов он назвал: "Нэпский проспект".