Бражников И. Л.
Шрифт:
Но и после «пика» апокалипсических ожиданий, во второй половине XI в. идея избранности Руси в «последние времена» сохраняет свое значение. В «Чтении о житии и о погублении блаженных страстотерпцев Бориса и Глеба» автор этого сочинения Нестор приводит в связи с Русью евангельскую притчу о хозяине, нанимавшем работников в свой виноградник. Перефразируя ее, он пишет: «Поистине бо и си праздьни быша, служащеи идолом, а не Богу. Но еда благоволи Небесныи владыка… в последьняя дьни милосердова о них и не дасть имь до конца погыбнути в прельсти идольстеи»55. Таким образом, «одиннадцатый час» иносказательно понимается как «последние дни» истории, а «служение идолам» – как «праздность», от которой Небесный владыка избавляет Русь по милосердию своему. Еще более отчетливо представление об избранности Руси в «последние времена» выражено, как отмечал уже А. А. Шахматов, в заголовке Новгородской Первой летописи младшего извода, в котором автор обещает поведать, «како избра Бог страну нашу на последнее время»56. В рассказе же о князе Владимире в ПВЛ в уста князя вложены слова следующей молитвы: «Боже великый, створивый небо и землю! Призри на новыя люди своя…» [1, с. 162]. О крещении Руси там же говорится как о сбывшемся пророчестве: «… събысться пророчество на Русьстеи земли… Благословен Господь Исус Христос, иже възлюби новыя люди Русьскую землю…» [1, с. 162]. В «Памяти и похвале князю русскому Владимиру» эта же мысль формулирована так: «новоизбраннии людие Руския земля въсхвалиша Владыку Христа со Отцем и Святым Духом» [1, с. 320]. И если «Русьтии людье» – «новии людье», то князь Владимир – «новы Констянтинъ великаго Рима» [1, с. 174–175]. В этом утверждении летописца можно уже увидеть зерно будущей историософской концепции Руси как Третьего Рима.
И. Н. Данилевский в ряде работ, получивших широкое признание в последнее десятилетие, выдвинул гипотезу об эсхатологии как своего рода конструктивном принципе древнейшей русской летописи: «Поскольку эсхатологические мотивы так или иначе присутствуют практически во всех рассмотренных фрагментах текста Повести временных лет, можно думать, что именно эта тема являлась определяющим и системообразующим концептом, лежащим в основе летописных текстов в целом», – утверждает исследователь57. И. Н. Данилевский предполагает убедительную интерпретацию заглавия первого русского летописного свода, где «временные лета» означают «преходящие сроки»: «Повесть временных лет» – это не «Предания минувших лет», а скорее «Весть последних времен».
Именно и только в эсхатологической перспективе становятся ясны мотивы богоизбранности «Русьской земли», которые можно считать смыслоопределяющими для русского ИТ, каким мы его видим в «Слове» митрополита Илариона и ПВЛ. «Страшный Суд и следующий за ним Конец света – доминирующая тема русского летописания, оригинальной древнерусской литературы в целом… Сами же «русьские» государства – от Руси Киевской и вплоть до Российской империи – при всех различиях основывались на обобщающей идее богоизбранности и по существу своему были милленаристскими и хилиастическими» (выделение авт. – И. Б.)58.
Но и советский период, добавим мы, не становится здесь исключением. Мессианство русского (а после Великой Отечественной войны – советского) народа и хилиастическая основа коммунистической идеологии сыграют существенную роль в будущем, продолжив традицию «милленаристских» государств на Русской земле.
Таким образом, идея русских как «новых людей» и Руси как царства «последних времен» есть основополагающая и фундаментальная предпосылка историософского текста русской культуры. Русские предстают в качестве эсхатологического народа, еще будучи язычниками. Сначала византийские, а затем и киевские летописцы в рассказах о походах князя Олега на Царьград целенаправленно выстраивают образ Руси, атакующей Константинополь, по модели «Гога в земле Магог, князя Роша, Мешеха и Фувала». «Под названную цель… – отмечает Д. А. Добровольский, – специально подбирались материалы – выписки из переводных исторических сочинений и фрагменты библейских книг»59.
Несколько позднее (в XII–XIV вв.), когда Русь стала мыслиться уже как новая Византия, апокалиптические аллюзии были перенесены на кочевые народы – половцев, а затем татар. Но уже автор «Повести временных лет» описывает набег половцев (1096 г.) через призму апокалиптики: «Вышли они из пустыни Етривской между востоком и севером, вышло же их 4 колена: торкмены и печенеги, торки, половцы. Мефодий же свидетельствует о них, что 8 колен убежали, когда иссек их Гедеон, да 8 их бежало в пустыню, а 4 он иссек. (…) А Измаил родил 12 сыновей, от них пошли торкмены, и печенеги, и торки, и куманы, то есть половцы, которые выходят из пустыни. И после этих 8 колен, при конце мира, выйдут заклепанные в горе Александром Македонским нечистые люди» [1, с. 265].
Исследователи сходятся в том, что здесь ощутимо влияние известного эсхатологического сочинения греческого происхождения – «Откровения Мефодия Патарского». Это – труд анонимного автора, IV или VII в., традиционно приписываемый епископу города Патар в Ликии (в Малой Азии, III–IV вв.) В «Откровении…» повествуется о событиях мировой истории от Адама и до конца мира, ожидавшегося в седьмой тысяче лет от «сотворения мира».
Славянский перевод «Откровения» стал известен в Киеве еще в ранний период становления древнерусской литературы. Уже в «Повести временных лет» дважды упомянуто это сочинение60. Помимо прочего, в «Откровении Мефодия Патарского» написано: «На коньчину бо седмыа тысяча разоритися царство Перьсьско, и тогда изыидеть племя Измаилево отъ пустыня Етрива, и ишедъше ис пустыня соберутся вси вкупе… и власти почнуть до входа и до исхода севернаго и до востока и запада и будуть вси под властию их… и престанеть служба Божия и устанеть всяка песнь церковная и будуть жерци, акы людие, в время то, рекше в седмый век…»61.
«После нашествия половцев военные бедствия неоднократно вызывали к жизни легенды об «эсхатологическом народе». В XIII в. с народами Гог и Магог сравнивались пришедшие из восточных степей татаро-монголы. В компилятивном Тверском сборнике данный пассаж повторяется, татары при этом называются «безбожными моавитянами». Однако, пересказывая текст предыдущего автора, тверской летописец делает особый вывод: «Но все это случилось не из-за татар, а из-за гордости и высокомерия русских князей допустил Бог такое». Вообще мнение о том, что нашествие татар является платой за грехи, высказывалось в средневековых русских текстах неоднократно. Данная трагедия рассматривалась средневековыми авторами не только как военно-политическое, но и как эсхатологическое событие. Примечательно, что в летописях того времени описания татарского разорения перекликается с христианскими эсхатологическими текстами, как например «Сказание об убиении в Орде князя Михаила Черниговского и его боярина Феодора»: «Овии убо затворяхуся въ градхъ… инии же бжаша в земли дальнии, инии же крыяхуся в пещерахъ и в пропастех земныхъ. А иже въ градхъ затворишася, ти исповданиемь и со слезами Богу молящеся, тако от поганыхъ немилостивно избьени быша, а инии же крыяхуся в горахъ и в пещерах и в пропастехъ и в лсхъ, мало от тхъ остася. Тх же н по колицхъ времянхъ осадиша въ градх, изочтоша я в число и начаша на них дань имати татарове» [5, с. 156]62.
«Откровение Мефодия Патарского», «Видения пророка Даниила», Житие Андрея Юродивого, апокрифы, рисовавшие апокалиптические картины конца мира и загробной жизни, многочисленные другие переводные сочинения, войдя в корпус древнерусской литературы, питали национальное сознание, способствуя закреплению в миросозерцании эсхатологических черт», – отмечает Н. В. Синицына63. Безусловно, принимая данный тезис, несколько скорректируем выражения: относительно древнерусских текстов невозможно говорить ни о «национальном сознании», ни о «миросозерцании». Все эти категории ИТ возникнут значительно позднее (в России не ранее XIX в.). Эсхатологические черты входили не в «сознание», а непосредственно в бытие – в кровь и плоть человека «Русской земли», они закреплялись в самой природе этого человека и этой земли, в почве, в характере, в поведении, в быту. Эсхатологические черты стали неотъемлемой частью русского образа жизни и образа мысли.