Бражников И. Л.
Шрифт:
Параллельность двух «ветров» тут достаточно очевидна. Это, во-первых, сам образ ветра, который у Волошина «рвет и крутит»; у Блока «Крутит подолы, // Прохожих косит, // Рвет, мнет…» Во-вторых, здесь интересна та же метаморфоза ветра: начавшись с явно оценочной, заданной пушкинско-достоевским контекстом описанием «бесовской» стихии, мифологема ветра, открыто появляясь в 5-й строке, предельно расширяет свое значение и усиливается четверной анафорой. Причем третья анафора содержит еще и дополнительный эпитет «черный», тем самым еще более сближая с блоковским текстом и окончательно переключая «ветер» из «географического» в символическое и историософское измерение, где изображение ветра как «части природной стихии» будет «все последовательнее вбирать в себя стихию историческую»269 (Л. А. Трубина).
Любопытно, что цветовая гамма здесь в точности повторяет «Двенадцать»: бело-черно-красный, причем последний цвет, присутствующий у Блока сначала как плакат, затем как огни, кровь и в конце как кровавый флаг Христа, у Волошина сразу усилен четырьмя эпитетами: «медный», «багровый», «красный» и «пламенный». Именно таким видится Волошину (и отчасти Блоку) цвет истории. Если белый у обоих поэтов – это цвет пространства (или, по крайней мере, видимого пространства: «снежные завесы» «выстуженного» северовостока и «белый снег»), то черный, переходящий в красный, – это, по-видимому, цвет времени. «Черный вечер» – строка, открывающаяся и закрывающаяся слогом «чер»: семантика «черного» присутствует в самом слове «веЧЕР». Вечер – это, конечно, время суток, но и время мира, время человеческой истории. Если футуристы спешили объявить об «утре мира», то символист Блок настаивает на том, что мир переживает свой вечер. «Черный вечер», как и ветер, – «на всем Божьем свете». И до рассвета еще очень и очень далеко. Для того чтобы наступил рассвет (заря), черное сначала должно породить огонь и кровь. Отсюда рифма:
Винтовок черные ремни Кругом огни, огни, огни… (11)Во второй строфе стихотворения «Северовосток» цвета практически пропадают и остается лишь образ движения, а мифологема ветра от страшных и бесчеловечных, «бесовских» коннотаций первой строфы неожиданно раскрывается как нечто близкое, родное, как друг, встреченный на пути:
Этот ветер был нам верным другом На распутьях всех лихих дорог: Сотни лет мы шли навстречу вьюгам С юга вдаль – на северо-восток.Войте, вейте, снежные стихии, Заметая древние гроба:В этом ветре вся судьба России – Страшная безумная судьба… (335)Итак, этот буйный и страшный «бесовский» ветер здесь оказывается интимно близок России. Это не сама она (у Волошина, как и у Блока, Россия – всегда женственное начало), но это ее другой: ветер-друг, ветер-сопровождающий – ветер-судьба России. Судьба же для символистов почти синонимична истории, которая понимается ими (а перед ними – европейскими романтиками) как осуществление провиденциальных целей, замысла Творца. Таким образом, ветер – это время, ветер – это дыхание или дух истории.
Наконец, и у Блока, и у Волошина возникает образ шествия – символических двенадцати у Блока и просто «нас» у Волошина. Но если блоковское шествие представляет собой скорее загадку, так как неизвестно ни откуда, ни куда движется отряд «двенадцати», а в довершение этой неизвестности впереди двенадцати в финале поэмы оказывается Христос, что крайне затрудняет какую-либо однозначную интерпретацию происходящего, то у Волошина, напротив, значение движения не требует пояснений: это исторический путь русского народа, географический вектор которого в самом деле направлен на северо-восток: «Северо-восточный регион, – пишет историк Ю. А. Лимонов в исследовании «Владимиро-Суздальская Русь», – неизвестный по сути дела нашим летописцам до второй половины XII в., менее чем за сто лет превратился в крупнейший центр Руси»270. В. В. Кожинов, комментируя этот факт, пишет: «Этот перенос, это поистине великое переселение, было, без сомнения, чрезвычайно нелегким делом: ведь даже по прямой линии Владимир отстоит от Киева на тысячу километров; к тому же на водных, речных путях приходилось преодолевать тяжкие волоки, а по дорогам через могучие девственные леса нужно было не только переезжать, но и в прямом смысле прокладывать путь»271. Однако, как всем нам хорошо известно, созданием Владимиро-Суздальской Руси путь на северо-восток не закончился, а продолжился освоением крайнего севера и Дальнего Востока и не останавливался, продолжался и в Московский, и в Петербургский, и в Советский периоды – вплоть до последнего кризиса в конце XX столетия. Так что маршрут указан Волошиным абсолютно точно.
Ряд параллелей и даже буквальных текстуальных совпадений позволяют нам предположить, что «Северовосток», «Россия» и ряд стихотворений и поэм Волошина 1918–24 гг. находятся в сложном поэтическо-историософском диалоге с поэмой «Двенадцать», в ходе которого уточняется, дополняется и проясняется загадочный мистический сюжет блоковской поэмы. Блоковский и волошинский ветры – это один и тот же ветер, обозначающий на языке поэзии символистов силу и дух истории.
Г. П. Опарин в своей диссертации, посвященной историософии Волошина, также отмечая связь волошинского ветра с ветром «Двенадцати», утверждает относительно этой же метафоры, что северо-восточный ветер, норд-ост является символом России вообще: «Ветер этот – образное выражение неизменности России, ее судьбы и национального характера»272.
Таким образом, мифологема ветра способна совмещать прямо противоположные значения «смешения, зыбкости» (Есаулов) и «неизменности» (Опарин). Далее в своей работе исследователь утверждает, что «ветер преисподней» становится у Волошина символом чистилища (? – И. Б.), несущим страдания Руси, дабы она их вынесла и возродилась в новом качестве273. Разумеется, отвергая саму терминологию как отсутствующую категорию символистской историософии (при всех католических влияниях на последнюю), нельзя не заметить, что ни Волошин, ни Блок нигде не пишут и не говорят о Чистилище – ни в связи с революцией, ни вне этой связи.