Шрифт:
– Но ведь у меня своя боль…
– Конечно. Я над этим не смеюсь, как другие, – те, кто говорит, что настоящие муки – это муки нищеты, а буржуа только с жиру бесится, его страдания – роскошь. Может быть, это и роскошь – за исключением болезни и смерти, разумеется, – хотя даже болезнь и смерть не у всех одинаковы…
– Не одинаковы?
– Нет, дружок. Болеть и умирать спокойно, на своей постели, не тревожась о судьбе близких, – это тоже роскошь. Но кто живет в роскоши, тот уж не замечает ее, и по какой бы причине он ни страдал, настоящей или выдуманной, это несладко. И мне жалко всех – и ваших и наших. У каждого человека свои горести, скроенные по его мерке… Но не похожие друг на друга.
– Люди одинаковы. Питан.
– Да жизнь не одинакова… Вот, например, труд – что он для вас? Вы уверяете (вы и ваши, и лучшие и худшие из вас, да, даже пиявки, живущие чужим трудом) – вы уверяете, что труд прекрасен, труд свят и кто не знает труда, тот не имеет права существовать… Отлично. Но разве вы можете представить себе, что такое труд по нужде, без просвета, без мысли, без надежды когда-нибудь избавиться от него, труд, берущий за глотку, ослепляющий, отравляющий, когда человек привязан к жернову, как скотина, которая ходит по кругу, пока не освободится, то есть не околеет? И вот этот труд прекрасен? Он свят? А те, кто живет плодами этого труда, который они обесчестили, – разве они не останутся для нас навсегда чужими?
– Но я-то не живу плодами этого труда!
– Живете. Ваша молодость, не ведающая ни забот, ни голода, ваша школа, досуг… Учись себе спокойно, годами не заботясь о хлебе насущном…
Вдруг Марка, искавшего, чем бы защититься, осенила мысль, которая прежде никогда не приходила ему в голову.
– Все это добыто не вашим трудом, а трудом моей матери.
Питан заинтересовался, и Марк рассказал ему о жизни матери и ее мужестве. Повествуя об этой жизни, Марк впервые открыл ее для себя: он чувствовал и гордость и какое-то смущение, причину которого он понял после одного оброненного Питаном замечания.
– Что ж, мой друг, – спокойно сказал Питан, когда Марк кончил свой рассказ, – значит, эксплуатируемая – это она.
Но Марку пришлось не по вкусу, что ему указали на его долг.
– Это мое дело, Питан. Это вас не касается.
Питан не возражал. Он усмехался.
Рабочие высыпали с завода. Он встал и подошел к ним. У него были среди них знакомые; раздавая листовки, он перебрасывался с ними замечаниями. Но они поспешно садились на велосипеды, – пора было ужинать. Они небрежно развертывали листовки. Некоторые, засунув руки в карманы, отказывались брать их.
– Да ну их, – говорили они.
Трое или четверо остановились перемолвиться словечком с Питаном. Марк остался поодаль, – сейчас он отчетливо сознавал: «Я – чужой».
Когда Питан вернулся. Марк, шагая с ним рядом, после короткого молчания сказал:
– Вы не открыли мне ничего нового. Питан. Все это мне и самому было видно. Казимир и другие никогда не обращаются со мной как с товарищем.
Они то льстят мне, то унижают меня. Они как будто гордятся и мною и передо мною. Гордятся, что могут презирать меня как заложника буржуазии.
– Хе-хе! – Питан тихонько засмеялся. – Теперь вы хватили через край-с другого конца. Но крупица правды тут есть. Я потому и сказал вам, что сам это чувствовал.
Марк остановился, топнул ногой и крикнул:
– Это несправедливо! Он отвернулся, чтобы не выдать своей слабости; у него чуть не полились слезы из глаз. Питан взял его под руку; они продолжали идти.
– Да, – задумчиво проговорил Питан, – на свете много несправедливого.
В нашем обществе почти все несправедливо. Вот почему и надо его перестроить.
– Разве не могу и я внести свою лепту?
– Можете и должны. Как и мы. Каждый в меру своих сил, каждый на своем месте. Но новое общество, пролетарский строй (извините, господин Ривьер). вас не примет. Мне очень за вас больно, но это так!.. Да и меня, впрочем, не примет, так как меня уже не будет в живых.
– А ваших, людей вашего класса?..
– Людей моего класса – да. Их примут.
Марк высвободил свою руку и промолвил:
– Питан, вы и ваши – те же националисты. Вы сражаетесь с отечеством.
Но сражаетесь во имя другого отечества. А оно так же нетерпимо, как старое.
Питан добродушно ответил:
– У меня нетерпимости нет, мальчик. Один человек блондин, другой брюнет, один высок ростом, другой мал, один белого, другой желтого цвета, – для меня это все едино, все они одинаково любят, одинаково исходят кровью, умирают. Я – за все отечества. Ни одно из них мне не мешает…
Только вот за нашим пролетарским отечеством не признают права на жизнь.
Придется ему силой взять это право у ваших.