Шрифт:
Но праздник не бывает долгим, и малые дела лишь на время заглушают большую боль.
Последняя ситуация, в которую Шукшин ставит своего героя, — подведение итогов накануне ухода.
В сотне с лишним шукшинских рассказов множество случайных и закономерных смертей, убийств, самоубийств — не меньше, чем в бунинских "Темных аллеях".
Поначалу Шукшин и здесь пытается быть как все: писать мудрых стариков, которые спокойно ждут неизбежного. "Стариковское дело — спокойно думать о смерти. И тогда-то и открывается человеку вся сокрытая, изумительная вечная красота Жизни. Кто-то хочет, чтобы человек напоследок с болью насытился ею. И ушел" ("Земляки").
Все это напоминает фразу из школьного сочинения о горьковской пьесе "На дне": "Финал пьесы оптимистичен: Актер повесился".
Литературные, бумажные старики умирали, чтобы доказать торжество жизни и на своем примере воспитывать молодых. "Девушка пошла из ограды. На улице прислонилась к плетню и заплакала. Ей было жаль дедушку. И жалко было, что она никак не сумела рассказать о нем. Но она чувствовала сейчас какой-то более глубокий смысл и тайну человеческой жизни и подвига и, сама об этом не догадываясь, становилась намного взрослей" ("Солнце, старик и девушка").
Но очень скоро и этот сюжет Шукшин взламывает неразрешимыми вопросами.
"Нет счастья в жизни... Отсюда одна дорога — на тот свет", — спокойно формулирует молодой парень, у которого на год отобрали шоферские права. Заелись вы все, надо просто работать, хлеб выращивать, мы в ваши годы так не думали, воспитывает его очередной мудрый старик. "Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо... Но чем успокоить душу? Чего она у меня просит? Как я этого не пойму!" — возражает молодой и уходит на следующий день из родной деревни, пропустив мимо ушей стариковское: "Помру я скоро, Иван".
Сразу после этого Шукшин пишет рассказ "Как помирал старик" (может, тот же самый). Безымянный герой здесь до самой последней минуты думает о земном: советует остающейся в одиночестве старухе отсудить алименты у сына, наказывает, кому отдать курицу за рытье могилы, наконец, доходит до последнего слова.
"— Ну, тада прости меня, старик, если я в чем виноватая... — Бог простит, — сказал старик часто слышанную фразу. Ему еще что-то хотелось сказать. Что-то очень нужное, но он как-то странно стал смотреть по сторонам, как-то нехорошо забеспокоился... — Да вон!.. — Старик приподнялся на локте и каким-то жутким взглядом смотрел в угол избы — в передний. — Вон же она, — сказал он, — вон. Сидит гундосая".
"В деревне Бог живет не по углам..."
В этом последнем шаге по земле нет эпического спокойствия, нет благостности, которые когда-то хотел видеть — при взгляде "сверху — вниз" — в подобных героях, скажем, Лев Толстой ("Как умирают русские солдаты", "Три смерти", Каратаев в "Войне и мире"). И здесь осознает свою конечность не "роевой человек", а личность, причем не рассчитывающая на "потомков ропот восхищенный" и произносящая "верую" разве что по привычке.
Оправдана ли просто жизнь, простая жизнь? Есть ли в ней смысл, или никакого смысла нет? Вопросы эти мучают шукшинских героев, превращая бывших чудиков в косноязычных домашних философов — не мудрецов, а вопрошателей.
"Глаза горячо блестели. Он волновался. — Я объяснил бы, я теперь знаю: человек — это... нечаянная, прекрасная, мучительная попытка Природы познать самое себя. Бесплодная, уверяю вас, потому что в природе со мной живет геморрой. Смерть!.. и она неизбежна, и мы никогда этого не поймем. Природа никогда себя не поймет... Она взбесилась и мстит за себя в лице человека... Как злая... мм... — Дальше Саня говорил неразборчиво... Мужикам надоело напрягаться, слушая его, они начинали толковать про свои дела" ("Залетный"). Но эта малопонятная сельским жителям попытка "отрефлексировать" проблему на чужом интеллигентском языке заканчивается беспомощными детскими словами в день смерти: "Не боюсь, — тихо, из последних сил торопился Саня. — Не страшно... Но еще год — и я ее приму. Ведь это же надо принять! Ведь нельзя же, чтобы так просто... Это же не казнь! Зачем же так?.. Еще полгода! Лето... Ничего не надо, буду смотреть на солнце... Ни одну травинку не помню... Кому же это надо, если я не хочу? — Саня плакал".
"А то вдруг про смерть подумается: что скоро — все. Без страха, без боли, но как-то удивительно: все будет так же, это понятно, а тебя отнесут на могилки и зароют. Вот трудно-то что понять: как же тут будет все так же? Ну, допустим, понятно: солнышко будет вставать и заходить — оно всегда встает и заходит. Но люди какие-то другие в деревне будут, которых никогда не узнаешь... Этого никак не понять. Ну, лет десять-пятнадцать будут еще помнить, что был такой Матвей Рязанцев, а потом — все. А охота же узнать, как они тут будут. Ведь и не жалко ничего вроде: и на солнышко насмотрелся вдоволь. И погулял в празднички — ничего, весело бывало и... Нет, не жалко. Повидал много. Но как подумаешь; нету тебя, все есть какие-то, а тебя никогда больше не будет... Как-то пусто им вроде без тебя будет. Или ничего?" ("Думы").
В думах колхозного председателя почти фотографически воспроизводятся столетней давности мысли мелкопоместного дворянина из рассказа Бунина. "Он долго смотрел в далекое поле, долго прислушивался к вечерней тишине... — Как же это так, — сказал он вслух. — Будет все по-прежнему, будет садиться солнце, будут мужики с перевернутыми сохами ехать с поля... будут зори в рабочую пору, а я ничего этого не увижу, да не только не увижу — меня совсем не будет! И хоть тысяча лет пройдет — я никогда не появлюсь на свете, никогда не приду и не сяду на этом бугре! Где же я буду?" ("На хуторе", 1892).