Шрифт:
«Батюшки-светы! – заорал внутри у меня голос. – Да что он собирается со мной делать? Да еще без суда и следствия! Ах, ах, зачем я не умер маленьким», – еще успел я сказать про себя мою любимую поговорку, как сержант, мрачно поглядывая на меня, взял мой красавец-пиджак и молча стал срезать бритвой пуговицы – все до одной, затем срезал пуговицы и пряжки на брюках, вытащил шнурки из ботинок, прощупал все швы у рубашки и носового платка и только после этого возвратил мне изуродованную одежду. На столе он оставил бумажник, кошелек, часы, связку ключей от дома и лаборатории и, конечно, галстук.
Я стал одеваться, но все спадало с меня, ботинки превратились в шлепанцы, и передвигаться первое время я мог с трудом, придерживая штаны руками. Потом приспособился, человек ко всему привыкает... «Ну, хорошо, – подумал я, – обрезали-то всего-навсего пуговицы и пряжки, а могли отрезать и кое-что поважнее, и кому я мог бы пожаловаться?..» После окончания этой процедуры меня отвели в баню и втолкнули в душевую кабинку, где я не без удовольствия помылся. После душа солдат повел меня снова по длинным коридорам и переходам, руки велел держать за спиной, шли мы в другом направлении и наконец подошли к узкой двери в толстой стене, и уже другой солдат открыл ее большим ключом, и меня ввели во внутреннюю тюрьму МГБ.
Вот это да! У меня занялся дух... Слева, теряясь где-то в небесной полутьме, стояла серая стена с правильными рядами небольших дверей, все двери – с кормушками и с глазками, закрытыми маленькими шторками. Некоторые двери были открыты настежь, значит, камеры пустовали... Вдоль дверей, этаж за этажом, тянулся металлический трап из круглых толстых прутьев, как на пароходах. Трап поднимался вверх и терялся во мгле... В помещении было очень тихо и сумрачно. Справа от входа в полумраке высилась серая стена с рядами больших сводчатых окон, стекла были замазаны и закрыты прутьями и сеткой. Стена отделяла тюрьму от внешнего мира, я сразу понял по характерным окнам, которые выходили на улицу Чайковского. Тюрьма вплотную примыкала к Большому дому, и я давно обратил внимание на это странное здание, не имеющее ни дверей, ни номера. Так вот что скрывалось за ней...
Меня это открытие почему-то ужасно поразило. Солдат шепотом скомандовал мне подниматься вверх по лестнице. Стояла могильная тишина, ни звука... Мы поднялись зигзагом на самый верх – на пятый этаж – и подошли к маленькому столику дежурного по этажу. Сопровождавший меня солдат, по-тюремному «вертухай», сдал меня дежурному по этажу вместе с моей карточкой, и дежурный повел меня вдоль закрытых дверей камер, в которых сидели так называемые «враги народа», такие же граждане своей Родины, как и я.
Где-то в середине стены оказалась свободная камера, № 248, в которую, меня ввели и заперли. Замок закрылся с ни на что не похожим лязгом. Я огляделся. Камера продолговатая, примерно пять метров на полтора. Справа на стене была прикреплена металлическая кровать, она прижималась специальной пружиной, слева – откидные маленькие металлический столик и стульчик, прикрепленные к стене кронштейнами. Окно под потолком закрыто решеткой изнутри, а снаружи – козырек из досок, но небо все же было чуть-чуть видно. Под окном, в левом углу, металлический унитаз. Общее впечатление – меня заперли в уборную. Правда, кровать несколько нарушала интерьер туалета. В камере было очень чисто, черный асфальтовый пол жирно блестел. Я присел на железный стульчик и задумался. Сколько всего видели эти стены? Сколько несчастных людей спало на этой кровати? А сколько из побывавших в камере снова увидели своих родных? Может быть, в ней сидел кто-либо из моих знакомых, пропавших в 1937 году? Может быть, мой отец? Замок в двери два раза лязгнул, и вошел другой вертухай, он принес матрац, две простыни, подушку и тонкое байковое одеяло. Все белье было чистым и глаженым. Шепотом сержант объяснил мне, что опускать кровать и лежать на ней можно только с 22 до 7 часов и то только по специальной команде. Не сказав больше ни слова, он ушел. Вскоре другой вертухай принес пайку черного хлеба – граммов семьсот, алюминиевую кружку, деревянную ложку и кусочек сахара. Примерно через час открылась кормушка, и чьи-то руки передали миску с баландой, я разглядел в ней рыбьи головы, перловую крупу и отдал миску обратно. О еде я не мог даже думать, и миску со вторым – овсяной кашей – тоже отдал раздатчику. Все взяли, не сказав ни слова. Хлебную пайку я положил на металлическую полку. Горло сдавил спазм, и я не мог проглотить ни крошки...
В камере можно было: во-первых, ходить по диагонали по пять-шесть шагов туда-обратно, во-вторых, сидеть на стульчике лицом к окну, положив локти на стол, и, в-третьих – можно было думать. Я одновременно делал два дела – ходил по диагонали и думал, думал...
В чем все-таки была первопричина моего ареста? Ну конечно, сын «врага народа» – это очень серьезное и крайне опасное клеймо, но все-таки должна быть еще и первая или последняя причина, если можно так сказать. Я ничего не мог придумать... Резкие выпады против Сталина я слышал очень часто, если не сказать ежедневно, и если я сам, памятуя о клейме на своем челе, старался воздерживаться от очень уж резких суждений, то мои товарищи по работе совершенно не стеснялись в выражениях, и фразы вроде: «Когда этот бандит наконец околеет?» или еще похлеще я слышал очень часто.
Среди своих друзей и близких знакомых я никого не мог назвать, кто мог бы донести на меня в МГБ. Все думали одинаково, все ненавидели усатого грузина, все считали его главным организатором массовых репрессий в тридцатых и сороковых годах и главным виновником разгрома наших войск на полях сражений в 1941 – 1942 годах.
Так кто же все-таки мог донести на меня? И что донести? На общем фоне я был настроен более лояльно, чем многие мои знакомые. К моменту ареста я жил более-менее прилично, хорошо зарабатывал, моя жена Татьяна, инженер-электрик, работала групповым инженером. Детей у нас не было, мы жили холостой веселой жизнью. Летом мы все свободное время проводили на стадионе «Динамо» – играли в теннис и развлекались в среде интеллигентных и знаменитых людей. Домашнее хозяйство мы не вели, обедали преимущественно в ресторанах, жили на Петроградской стороне, рядом с бывшим дворцом Кшесинской, в самом красивом месте города. В спортивном клубе мы, естественно, никаких рискованных разговоров не вели, всегда помнили, что и стены имеют уши... Значит, на работе. И фамилию этого доброхота я скоро узнаю.
Когда я начинал думать о предстоящих допросах, меня обволакивала волна холода, я кое-что слышал о методах, которые применялись в Большом доме на допросах, и я спрашивал себя, готов ли я вынести пытки? И должен был честно сознаться – нет, не готов... Я сам не был фанатиком, фанатиков не уважал, считал их людьми неумными и больными.
Тянулись дни за днями, меня никуда не вызывали, книги читать не давали. Каждое утро я встаю по команде из кормушки, делаю зарядку, моюсь до пояса, потом занимаюсь уборкой, мою совершенно чистый пол и ничего не ем – ни баланды, ни каши, ни хлеба, пью только чай с сахаром.